Игорь Петрович Иванов и коммунарская методика

кленовые листья

На главную

ХИЛТУНЕН Валерий

Откройте Макаренко!

У нас еще есть некоторое время – до 13 марта будущего года для того, чтобы заново перечитать книги Макаренко. И убедиться, что совершенно напрасно мы успокоились, присвоив человеку, 100-летний юбилей которого предполагаем вскорости отметить, титул лишь великого педагога и замечательного писателя. Для нас сегодня Антон Семенович интересен в первую очередь как автор социального эксперимента, уроки которого как никогда кстати оказываются поучительными именно для конца восьмидесятых, начала девяностых. И – на более отдаленную перспективу!

…С беспризорности все началось, ею все и кончилось, только теперь в роли беспризорного оказался… сам Макаренко. Последний документ, имевший отношение к беспризорности, был, пожалуй, датирован 1934-м и призывал к началу XVII съезда ВКП(б) окончательно и бесповоротно очистить улицы городов от сирот. Видимо, в дальнейшем эта проблема специально не обсуждалась – это сказалось и на Макаренко. Он не уточняет, почему украинские чекисты, щедро финансировавшие в свое время строительство коммуны имени Дзержинского и бравшиеся обеспечивать всем необходимым это учреждение – своеобразный памятник «железному Феликсу», вдруг прекратили перечислять деньги. Впрочем, коммуна уже прочно стояла на ногах в экономическом, да и во всех прочих смыслах, так что конец ее был обусловлен вовсе не этой неожиданностью.

Я не думаю, что нам когда-нибудь удастся восстановить подлинную картину гибели коммуны во всех ее деталях.

Одна из женщин, очень хорошо знавшая архивы Антона Семеновича, вскользь обронила фразу, что, по крайней мере, одна из его ночей была более других бессонно-тревожной, и он вслушивался в шаги за дверью. Правда, она потом разговор перевела на иное и сказала, что вообще-то последние годы Макаренко жил довольно насыщенной жизнью, и орден получил, и вообще… Большего я выудить не сумел – если кто-нибудь поможет, буду благодарен.

Хотя, в общем, биографические подробности не все объясняют. Шацкий умер в тридцать четвертом, Ионии был репрессирован, Макаренко дожил до тридцать девятого…

Коммуна должна была закрыться – и не потому, что исчерпала внутренние резервы своего развития. Тут дело, на мой взгляд, вот в чем.

Макаренко делал все для того, чтобы ребята могли получить те навыки демократизма и самоуправления, без которых, как он (ошибочно, к сожалению) полагал, им не прожить было в конце 30-х, не стать настоящими гражданами страны. Но эта ошибка не ему упрек, а эпохе. В конце тридцатых социального заказа на собственное мнение, на выборность руководящего состава, на «человеческие факторы» коммуна не получила – в этих условиях деятельность Макаренко, строго говоря, теряла смысл.

И не суть даже важно, снимали ли его с работы (снимали), арестовывали (говорят, что и этим, в общем, пахло) – судьба и не могла распорядиться по-иному. Макаренко оказался вне коммуны, она зачахла, да таким постыдным образом, что я лично до сих пор боюсь брать командировки на эти пепелища, развалины недостроенного будущего.

Ну а книги Макаренко – они остались для многих чем-то вроде красивой сказки, вроде фильма «Кубанские казаки», наверное. Мы сегодня не имеем никакого права так читать Макаренко. А как?

А – с оптимизмом. «Окно в коммунизм», так называли его коммуну, оказывается, можно построить за считанные годы. На голом месте.

При таком внешнем торможении, что нам сегодня и не снилось – даже если Макаренко преувеличивал, описывая этих своих «соцвосовских дам», то вряд ли намного…

Мне порой кажется, что люди, несколько десятилетий подряд подчеркивавшие уникальность, неповторимость Макаренко и его экспериментов, поступали так исключительно из чувства самосохранения. Потому если Макаренко – не уникален, если вовсе не существенно то, что он имел дело со специфической, ныне не встречающейся категорией подростков – беспризорных, чумазых, неграмотных, – то как можно разумно ответить на ряд элементарных вопросов? Например, почему мы не имеем такой же коммуны сегодня? Где хотя бы проект – или пусть даже научно обоснованные прикидки – подобного учреждения? Отчего ни один институт не готовит специалистов для работы в условиях такой коммуны?

А как тут ответишь, если не врать?

Легенда об исключительности макаренковского опыта легко поддерживалась еще и потому, что труды других педагогов двадцатых годов были совершенно недоступны широкой читательской массе. Не в укор будет сказано Ионину, Лепешинскому (какой там укор – это нам должно быть стыдно за то, что до сих пор не стоят на широких площадях памятники этим людям, отработавшим по нескольку жизней ради нас), напомним: лишь у Макаренко достало сил на то, чтобы в свободное от основных занятий время еще и написать «Педагогическую поэму».

Я представляю, как она создавалась. С годами, когда система самоуправления уже действовала как хорошо отлаженный механизм и вмешательство педагога требовалось лишь в редчайших, экстремальных ситуациях, можно было сесть в уголке и под шум ребячьих голосов, вбирая в себя невидимые токи гордой и деятельной жизни – писать. Со спокойным и гордым чувством художника, уже выполнившего свою главную задачу: коммуна жива, она красива, как красиво всякое истинное произведение искусства, теперь остается малое – зафиксировать на бумаге, хотя, в общем, тебе, Антону Макаренко, это уже не важно, потому как ты уже и так счастлив, и никакая писательская слава тут уж ничего не добавит. И все-таки он пишет. Для нас…

Макаренко не писатель. В годы, когда он вынужден был заниматься только литературной деятельностью, из-под пера его вышли произведения, созданные, казалось бы, в более приемлемых условиях, чем краешек стула в гудящем зале. Но вы не очень много потеряете, если не прочтете последних произведений Макаренко – в них нет главного: тех самых невидимых токов. Вины его в том нет – вина на людях, лишивших его возможности продолжать педагогическую работу, да и не на людях даже, а на эпохе, которой более ненужными оказались коммуны: ни сельскохозяйственные, ни промышленные, ни учебные…

Кстати, я бы не торопился включать в списки обязательного чтения и «Педагогическую поэму», и «Марш 30-го года», и «Флаги на башнях». Не очень верю, что человека, далекого от педагогики, можно сегодня интересом к проблемам воспитания заразить этими книгами. Понимаете, я видел много людей, которые начинали читать Макаренко дважды – первый раз с пустыми глазами и ленивым любопытством, и второй, через годы – с дрожанием рук, с нервно обгрызанным карандашом, который едва успевал ставить восклицательные (и вопросительные тоже) знаки на полях этих странных книг, жанр которых и определить-то толком едва ли возможно: учебное пособие? эпопея? поэма в прозе? инструкция о том, как сделаться счастливым, предварительно осчастливив пятьсот человек?

Пометки на полях появлялись лишь с того момента, как книги Макаренко становились настольными – у какого-нибудь ребячьего комиссара, рабочего парня, сумевшего повести за собой целую ораву пацанов, полагаясь лишь на здравый смысл и знать не знавшего никакой методической литературы. Первые два-три года – упоение собственной смелостью, залихватское ощущение себя в качестве первопроходца – и вдруг тревожные симптомы: не хватает знаний, чтобы двигаться дальше, чтобы не буксовал прирученный тобой коллектив.

Был бы ученик – учитель найдется. Хорошо, если книгу Макаренко наш «ребячий комиссар» откроет, скажем, в том месте, где речь идет о Куряже. Напоминаю: почувствовав, что остановка в развитии коллектива есть смерть, Макаренко после мучительных раздумий расстается с аккуратными цветниками, с роскошными свинарниками ухоженной своей колонии и уезжает с ребятами на голое место. Точнее, не голое даже, а завшивленный Куряж, где бедствуют дети, и штурмом берет его, и все начинает с начала…

Говорят, хунзакуты, самое здоровое в мире племя, проживающее на гималайских склонах, регулярно спускаются с гор и раздают жителям долин все, что сумели накопить-заработать. И возвращаются в туманные свои выси голы, как соколы. Зато и живут – по сто лет и более. Так говорят. И в этом есть своя мудрость, и Макаренко понял ее.

Если внимательно читать Макаренко, то заметишь, как мало он уделяет внимания школе в собственном смысле этого слова. Вскользь, мимоходом, будто и не считая нужным разбираться в тонкостях учебного процесса. И это в учреждении, которое мы долгие годы числили по разряду педагогических!

А все закономерно. В коммуне школа занимала именно то место, какое и следовало, – не меньшее, но и не большее. Макаренко ни на минуту не допускал мысли, что вырастить коллективиста можно, рассказывая о примерах коллективизма, пусть даже самых высоких. И трудолюбие, и самостоятельность мышления формировались в его питомцах не только – не столько! – на уроках, сколько в реальной, не игрушечной жизни. Той самой жизни, которой сегодня почти начисто лишены нынешние ровесники макаренковских пацанов.

До войны уже начинало получать гражданство то «крылатое выражение», которым очень многие сторонники академической педагогики прикрывают свое нежелание производить в школе революцию: «Главный труд ученика есть учеба». Подробное теоретическое обоснование идея эта получила уже в послевоенные годы. Схема рассуждений тут примерно такова: в жизни человека бывают периоды, в которых главной деятельностью выступают то игра (это у дошкольника), то учение, то – у взрослого – труд. А раз так, то и нужно, чтобы мир во всем его многообразии входил в растущего человека через слово, с книгой.

Казалось бы, мысль как мысль – не хуже многих. Но жизнь оказывается куда как сложнее. Самые правильные слова, попадая на каменистую почву души, пока еще не тренированной никакими благородными поступками, прорастают самым невероятным, непредсказуемым образом. Казалось бы, твердишь о доброте, а мальчишка – будто назло тебе – сжигает в костре лягушек. Упорно рассказываешь – снова и снова, с пеной у рта – о примерах бескорыстного служения людям, о борцах за рабочее дело, а проклятые семиклассники, будто устав от надоедливого твоего жужжания, цепляют на грудь металлические амулеты и являют примеры прямо-таки удручающей мелкобуржуазности духа – опасной даже не столько буржуазностью своей, сколько мелкостью…

Воспитанники Макаренко были застрахованы от того, чтобы стать паразитами и мелкими буржуйчиками. Они вовремя – именно в том возрасте, когда это и нужно делать, в тринадцать, двенадцать, одиннадцать лет, – начинали по праву именовать себя представителями рабочего класса, тем паче самой передовой его части, квалифицированных сотрудников машинного производства, в цехах которого станки дышали интегралом.

Внимательно читаю статьи экономистов, в которых они нам, неграмотным, объясняют, что есть хозрасчет и чем он отличается от самоокупаемости, когда бригадный подряд хорош, а когда не очень. Читаю и ловлю себя на унылой мысли, что тринадцатилетние ребятишки, жившие в начале тридцатых на окраине Харькова, все это прекрасно понимали, а мы, с нашим высшим образованием и опытом, вынуждены, аки слепые котята, путаться в простейших категориях!

Чем мы, собственно, занимаемся сегодня? Мы возвращаемся на круги своя – пытаемся вернуть предприятию право быть истинно социалистическим, научить каждого слесаря и вахтера быть хозяином завода не в меньшей степени, чем директор, ломаем ведомственные барьеры… То есть возвращаемся к модели – какой? Перебирая в памяти, вряд ли что и найдем более подходящее, чем завод макаренковской коммуны и научно-учебно-производственное объединение Щацкого в Обнинске: прообраз практически всех наших НПО.

А вы говорите: педагогика… Каленым железом пытались выжечь из коммуны само понятие «хозрасчет» эти неуемные «соцвосовские дамы», попортившие Макаренко немало крови. Дамы, кстати, не то чтобы живы, но наследников наплодить успели – их размножение идет каким-то непостижимым образом, быстро…

Ещё одна, сугубо личная причина держать томик «Избранного» А. С. Макаренко в редакционном письменном столе. С недавних пор в наш отдел молодежных инициатив зачастили энтузиасты, которые уверены, что наконец-то пришло время строить коммуны. Три десятка ленинградских семей предлагают горисполкому: возьмите наши квартиры, а взамен сселите нас в один дом, мы не можем друг без друга. Большая группа горожан из промышленного центра едет строить агрогород в Нечерноземье… Учителя-единомышленники отправляются за тридевять земель, в Якутию, и у них цель — коммуна. Уже есть первые победы, но и разочарований – немало. Судя по размаху, который набирает этот процесс, в ближайшее время мы станем свидетелями достаточно массового «коммуностроения». Других учебников по этой сложной науке, кроме книг Макаренко, у нас нет. Имеется, правда, еще одна книжка, американская, «Созидатели рассвета», но там про не нашу жизнь, хотя, конечно, и интересно. Я эту «энциклопедию коммун» прочел внимательно, пытаясь найти какие-нибудь важные, неизвестные Антону Семеновичу детали. С точки зрения примет современной жизни – у американцев есть чему поучиться: экологически чистое сельское хозяйство, энергосбережение. Но то, что касается человеческих отношений, организации быта и производства, – всё это при внимательном чтении обнаруживается уже у Макаренко. Недаром, думаю, и среди зарубежной молодежи интерес к нашим социально-педагогическим экспериментам двадцатых растет. Нечто вроде «мирового центра» Макаренко работает… в ФРГ, и доложу я вам, что как бы мы к этому факту ни относились, но здоровая зависть и ревность должны-таки иметь место. Издаются – не у нас, к сожалению, а там, за кордоном, журналы – специально о Макаренко. За рубежом есть несколько школ, в которых наш великий соотечественник присутствует не только портретом на стене.

И все-таки главное, в чем нам сегодня может Макаренко помочь, – это даже не в созидании коммун. Их при всем энтузиазме устроителей вряд ли будет уж особенно много, хотя не дай нам бог снова отмахнуться от услуг нетерпеливых людей, торопящихся уже сегодня пожить при коммунизме. Каких бы дров они ни наломали, их эксперименты нужны нам сегодня как воздух: кто-то должен забегать вперед и расставлять по дорогам предупредительные знаки – «сюда ходить не надо», «а здесь, кажется, есть смысл строить мост через пропасть потребительства и вещизма»…

Книги Макаренко вполне резонно рассматривать в качестве практических пособий по изучению многих понятий, которые с трудом, но протискиваются в наше сознание, хоть мы и не коммунары никакие, а, скажем, сотрудники завода, переходящего на самоокупаемость и решившего выбрать нового директора. Так уж сложилось в нашей стране, что именно сопливые мальчишки, бывшие беспризорники, единственно кто и упражнялся в выборности руководства на большом, по тогдашним меркам весьма передовом заводе – в стране было не так уж много предприятий, производивших нечто более сложное, чем фотоаппарат «Феликс Эдмундович Дзержинский» (сокращенное «ФЭД»). Неизвестны мне и другие примеры тончайшего, просто-таки филигранного сплава народовластия с единоначалием, как было у коммунаров. С одной стороны – даже вольнолюбивый князь Петр Кропоткин, проживи он еще лет бы десять, наверное, с интересом присматривался бы к макаренковцам, у которых все руководящие должности исполнялись поочередно каждым, независимо даже от возраста, чего даже самые отчаянные теоретики анархизма, кажется, не брались проповедовать. А с другой стороны, я думаю, что если правомерно сравнивать работу какого-то учреждения с часами, то коммуна Макаренко и являла собой самые точные часы, ритм которых практически не давал сбоя! Величие Макаренко лежит за пределами чисто педагогических его успехов и достижений. Смысл его деятельности, на мой взгляд, состоит в том, что он оставил нам черновой набросок нашей будущей дороги – как это называется у туристов: кроки? абрисы? Он вроде как завещал нам: если будут подходящие условия, то не забудьте вот про эту тропинку к человечьему братству, я стоял на ней, и я уже видел иной горизонт.

А вдруг именно эти коммуны двадцатых, если бы им позволено было встать на ноги, и были бы столбовой дорогой нашего развития? Может быть, в коллективизации и индустриализации пошли бы иным, значительно более демократичным, не столь тяжким путем? Может быть, одной из главных ошибок было то, что, занятые более существенными, как тогда казалось, вопросами, мы не обратили должного внимания на эти ростки?

От чтения документов, касающихся народного образования и датированных второй половиной тридцатых, остается ощущение, что писали их люди, значительно уступающие по интеллектуальным возможностям, скажем, Луначарскому. Заметим и то, что если Ленин живо интересовался деятельностью Шацкого (тот начал свою работу раньше, чем Макаренко, но в их деятельности было много общего), то Сталина коммуна «Бодрая жизнь» вовсе не заинтересовала, хотя о Шацком он знал. Впрочем, будем благодарны судьбе и за то, что делами этих педагогов интересовались не столь уж плотно…

Парадоксальная ситуация. Академия педагогических наук, которую все мы дружно подозреваем теперь в полной оторванности от нужд и забот рядового учителя, чем только не занималась в послевоенные годы. Но то, что лежало на самой, казалось бы, поверхности, что требовало изучения скорого и досконального, пока еще были живы многие очевидцы, так и осталось беспризорным.

Так до конца и не ясно, куда делись многие архивы, никто толком не ответит вам на вопрос, а какое же конкретное учреждение отвечает ныне за судьбу всего наследия. Долгие годы во всей Москве своеобразными «макаренковскими центрами» были лишь квартира доцента Элеоноры Самсоновны Кузнецовой, где еженедельно собирались участники «макаренковских сред», да… дом престарелых на 16-й Парковой, где жила Мария Петровна Павлова. Жила, книги писала, которые, по мнению многих, – единственное, что написано про Макаренко по-человечески, что читать можно, не рискуя скулы свести от зевоты.

Марию Петровну, помню, многие ученые обходили стороной – общение с ней было непростым. Она могла среди ночи разбудить и битый час читать в трубку какую-нибудь новую главу бесконечного своего труда «Макаренко и современность». У нее, так сложилось, не было, кроме телефона, иного способа общения с внешним миром – последний раз я ее видел на каком-то юбилее на школьном заводе «Чайка», от такси до трибуны несли ее на руках, ходила с трудом. С соседками своими по дому престарелых воевала, поскольку те не придавали большого значения её пыльным бумажкам и негодовали по поводу вечной толчеи посторонних доброхотов возле её письменного стола.

А среди пыльных её бумаг много чего любопытного было. Например, когда некоторые враги Сухомлинского пытались поссорить Василия Александровича с памятью Макаренко, Мария Петровна провела частное расследование, из которого выходило, что наш великий современник считает себя учеником Антона, хотя и смотрит на некоторые вещи через призму своего Павлыша.

Мне кажется, что они бы нашли общий язык, доведись им при жизни встретиться, – Макаренко и Сухомлинский. Как нашел бы Антон Семенович общий язык с Выготским, даром что тот олицетворял ненавистную для Макаренко педологию. Думаю, что с этой историей тоже еще надо бы разобраться. В середине тридцатых, когда педологию объявляли чем-то вроде лженауки, выплеснули, как это частенько бывало, вместе с грязной водой и ребенка. Вот мы до сих пор и не можем опомниться, все сетуем, что нет у нас в школах психологической службы, что рядовому педагогу приходится буквально в потемках блуждать по лабиринтам ребячьих душ, не ведая ни истинных мотивов, ни пороков, упрятанных под маской благополучия.

Но на Макаренко греха этого – чтобы против психологии бороться – нет. Решение о том, что педология – лженаука, не в Харькове принималось, и говори что-нибудь Макаренко по этому поводу, молчи oн – ровным счетом ничего бы не изменилось. Педология пала жертвой двух врагов – нетворческих и неумных своих активистов, с которыми, думаю, и сам Выготский мучился, ну а главное – общая тенденция эпохи тут сказалась, не было у эпохи социального заказа на тончайшие изыскания. Это теперь мы понимаем, что все прогрессы реакционны, коли человек рушится. А тогда ведь иная картина утвердилась: вместо мозаики мотивов и способностей – единая воля, общий порыв, не столько на рассудке настоянный, сколько на эмоциях, граничащих с религиозным экстазом. Благодатная для рождения культа почва, но Макаренко тут ей-же-ей ни при чем. Он до конца своих дней Горького считал духовным своим наставником, а уж Алексей-то Максимович к религиозным упованиям на сверхчеловека относился однозначно – хотя бы по той причине, что сам в молодости находился в плену некоторых иллюзий, от которых потом мучительно отходил.

Да, есть у Макаренко высказывания и про то, что противна ему расхлябанность «российского интеллигента», и образ цельного человека он иногда наивно искал не там, где стоило. Но легко нам, наследникам, судить великих по цитатам, вырванным из контекста эпохи, упрощать донельзя их взгляды. Луначарский? Скептически относился к воспитанию патриотизма и вообще не понимал, зачем в школах историю надо преподавать. Олеша? Зачем оправдывал нападки на Шостаковича? Булгакова кто за язык тянул Сталина прославлять?

Вполне допускаю, что в трудах и записках Макаренко можно наковырять немало такого, что для нашего времени вовсе ж как и не нужно, что несет на себе отпечаток вчерашних, временем не подтвержденных представлений. Тут бы масштабы не перепутать! Можно по-разному распорядиться макаренковским наследием: целиком оставить его в музейном прошлом, лишь кое-что взяв с собой в дорогу, а можно (и нужно!) наоборот поступить. «Кое-что» сдать в архив, решив, что и сам автор в более спокойной обстановке пересмотрел бы некоторые свои скоропалительные оценки, а сущность, зерно всей системы – бережно высадить и ухаживать за ростком.

Пожалуй, главное заблуждение, которое сложилось вокруг Макаренко, – это то, что он интересами отдельно взятой личности вроде как пренебрегал, а делал всё «для коллектива и через коллектив». Тут вот что можно сказать. Многие «формулы», которые приписываются Антону Семеновичу, на самом деле родили его эпигоны и толкователи, с них и спрос.

Спокойно размышлять про коллектив Антону Семеновичу редко когда доводилось – все больше в полемике с теми, кто всякое организованное сообщество считал враждебным свободной личности. Наверное, в пылу дискуссии могло вырваться и что-нибудь пренебрежительное по отношению к «индивидуйству». Собственно, можно, огрубив до невозможности взгляды Маркса, приписать ему мысль о том, что альфой и омегой человеческого существования является производство вещей, хотя именно про материальное производство у классиков так много написано!

Чему нам еще учиться у Макаренко? Я бы сказал: веротерпимости. Или вот еще слово – научное, модное: толерантность – терпимость к чужим мнениям, верованиям, поведению. Прочтите, пожалуйста, те страницы, где Антон Семенович рассказывает о Перском. В жизни это Виктор Николаевич Терский, он пережил Макаренко, работал в Калининградской области уже после войны и слыл чудаком, фанатом, прекрасно умеющим находить общий язык с детьми и абсолютно неприспособленным к общению со взрослыми, особливо бюрократически настроенными… А поскольку именно таких взрослых почему-то чаще всего назначают инспекторами, проверяющими и начальниками, то жизнь взлохмаченных фанатиков, фантазеров и лицедеев, каким был Терский и в коммуне Макаренко, и потом, целиком зависит от того, обнаружится ли рядом с ними Меценат в высоком смысле этого слова. И вот Макаренко – этот в представлении многих солдафон во френче, вечно застегнутом на все пуговицы, терпит в коммуне человека, который так и не научился составлять планов культурно-просветительной работы, будучи за нее ответственным. Мастер экспромта и импровизации, устроитель «хэппенингов», которым позавидовал бы иной бродвейский театр, до мозга костей карнавальный человек, отличавшийся порой полной непредсказуемостью поступков, был «левой рукой» педантичного, внешне сурового, предельно организованного Антона Семеновича. Правой-то рукой у Макаренко всегда были люди совершенно иного склада, чем Терский, но тоже, знаете, не из разряда благополучных. Знаете, есть такой тип человека предприимчивого, умеющего из ничего сделать сто рублей, а то и тысячу, если ему дать развернуться.

Вы представляете себе плодотворный союз таких людей друг с другом? Макаренко представлял – и не только представлял, но и на практике осуществил этот союз, сумел на благо коммуны направить те качества, которые в другой какой обстановке непременно довели бы их носителей до беды.

Может быть, в том и состоит великий смысл коммуны, что она не боится собирать под свои знамена самых разных людей: возможно, любой порок-недостаток может быть вплетен соответствующей ниткой в общий узор, и тогда он становится достоинством? Без Терского коммуна бы не выжила – не хватило бы той самой «сумасшедшинки», отсутствие которой опресняет и делает скучными многие нынешние школы – даже те, чьи экономические успехи схожи с макаренковскими (в стране не так уж мало нынче ученических производственных бригад, есть и такие, что вводят чековую систему, имеют свои счета в банках, успешно внедряют элементы хозрасчета). Двоякое чувство испытываю я, глядя на работящих, честных, добрых ребятишек, научившихся считать деньги, но… скучных, не научившихся парадоксально мыслить, не умеющих отстаивать в полемике своей точки зрения, цепенеющих перед авторитетом, порой далее дутым…

Вы скажете, что и в коммуне у Макаренко не каждый мальчишка был оратором, и художников, писателей оттуда вышло не так чтоб очень много. Но вспомним, что весь опыт Макаренко – это фантастически короткий срок, укладывающийся в три неполные пятилетки, а с учетом того, что ему пришлось несколько раз начинать почти от нуля, можно говорить о нескольких годах эксперимента. И тут-то мы имеем право вспомнить о контингенте – детях разрухи, бескнижных, бестелевизорных. Малоизвестный факт: коммунары смотрели все театральные премьеры Харькова – тогдашней столицы Украины. Макаренко поставил дело таким образом, что едва ли не главной статьей расходов было в коммуне… абонирование собственной театральной ложи – как у императорской фамилии; огромные средства тратились на познавательные экскурсии и походы, организации которых может и сегодня позавидовать любая, самая привилегированная школа – не только в СССР, но, думаю, что и во всем мире.

Нет в макаренковском наследии ни одной детали, которая, если ее из контекста вырвать, не превратилась бы скоренько в свою противоположность. Его идеи очень легко довести до абсурда – потому что очень многие крохи с роскошного его пиршественного стола кажутся аппетитными сами по себе. А не попробовать ли нам разновозрастность? А не ввести ли сменность актива? А не…

У Макаренко действительно был прекрасный строй, и оркестр играл отменно, и знамя развевалось по ветру так, что харьковчане ахали от восторга – но это ни на йоту не означает, что макаренковской можно назвать всякую школу, у которой есть большой круглый барабан, а в смотре строя и песни она занимает призовые места. Скажу больше – самые макаренковские по духу коллективы, которые довелось мне увидеть, обходились без строя вовсе, а из музыкальных инструментов предпочитали гитару, причем звучавшую достаточно тихо.

Я вовсе не претендую на то, чтобы статья эта отвечала на множество неясных вопросов, связанных с судьбой наследия Макаренко. Для того, чтобы иметь право на детальную, научную проработку проблемы, нужно «закопаться» в книги и архивы, наверное, на долгие годы. Я о другом. О том, что наступает, кажется, время посмотреть на социально-педагогические эксперименты двадцатых годов как на отправную точку дальнейшего нашего движения вперед. Макаренко, Шацкий, Ионин – это не отдельные, пусть очень яркие страницы борьбы с беспризорностью, становления советской школы. Это наиболее оптимистические из всех «трамплинов в будущее», которые мы имели – и будем иметь, если не увильнем от нелегкой задачи возрождения этих коммун и их дальнейшего развития, оборванного в недоброй памяти годы.

Да помогут нам книги – в том числе и те, что писал, притулившись в углу, меж ребятами, счастливый человек Антон Макаренко.

(«Комсомольская правда», 4 октября 1987 года)

Оставить  комментарий:

Ваше имя:
Комментарий:
Введите ответ:
captcha
[Обновить]
=